На Москву! - Страница 52


К оглавлению

52

— Но пан Бучинский тоже слышал, в чем обвинял меня этот сумасшедший старик…

— Пан Бучинский, ваше величество, — ваш личный секретарь и alter ego (второе я); он для вас не доедает, не досыпает; без вас он ничто, при вас яркое светило…

— Наконец, сам этот странник: он станет теперь говорить про меня встречному и поперечному, как про подставного царевича…

— Он, ваше величество, ничего уже не скажет! — отвечал с благочестивым вздохом младший патер, вошедший в это самое время. — Всевышнему угодно было призвать его к себе.

При этом от Курбского не ускользнул быстрый взгляд, которым обменялись оба иезуита. Чуть заметно покачав отрицательно головой, как бы в знак того, что данный ему наказ не мог быть исполнен, патер Лович доложил, что старец, не прикоснувшись еще до пищи, которую подали ему на кухне, внезапно упал без чувств; пока же посылали за лекарем, все было уже кончено: лекарь мог только удостоверить смерть от полного истощения.

Что дело было именно так подтвердил потом Курбскому и Петрусь, не отходивший в кухне от старца.

— А патер Лович не застал его уже в живых? — спросил казачка Курбский.

— Застал он его уже на полу…

— И сам его не трогал?

— Напротив, вдвоем с паном Бучинским они много хлопотали около него. Патер достал уже из-за пазухи пузырек с каплями, чтобы влить ему в горло; но Бучинский не дозволил: «Обождем лучше дохтура». — «Да я сам такой же дохтур!» — говорит патер. А Бучинский: «Но коли после ваших капель он уже не проснется?» Побледнел мой патер и прикусил язык… Ну, а в конце концов и дохтур уже не помог. А что, милый княже, скажи-ка, признал старик нашего царевича?

— Признал, как не признать!

Мог ли, смел ли Курбский отвечать иначе? Но в ушах у него звучали еще последние, предсмертные слова старца:

— Покайся, поколе еще не поздно! Вспомни Страшный суд!..

Глава семнадцатая
КАК ПЕТРУСЬ КОВАЛЬ ОПРАВИЛ ДОБРОЕ ИМЯ ЗАПОРОЖЦЕВ

Убеждения патера Сераковского вдохнули в Димитрия новую энергию, новое мужество: он готов был тотчас прекратить свое непроизвольное бездействие и перейти в наступление.

— Теперь времени терять уже нечего, — заявил он на другое утро после описанной в предыдущей главе сцены. — Донцы мои стойко держатся в Кромах против московских войск; но в конце концов те их, пожалуй, все одолеют. Надо идти прямо в Кромы, предложить Басманову сдаться: воины его обожают, ему верят…

— Carpe diem (пользуйся днем), — справедливо согласился патер Сераковский. — Но буде даже Басманов был бы склонен признать ваше величество (что еще гадательно), то кто поручится нам за князя Голицына, который до сих пор был главным воеводой и разделяет с ним власть? А немецкая дружина всегда была до глубины верна дому Годуновых, и она, можно наперед сказать, добровольно ни за что не передастся.

— Так чего же вы хотите, clarissime? — горячился царевич. — Чтобы москвитяне сами двинулись на нас и захватили нас в Путивле, как в ловушке?

— Для решительного шага, повторяю, момент наиболее удобный, будь у нас самих только более хорошо обученных ратников. Но что могут предпринять какие-то три тысячи русского сброда против сотни тысяч таких же русских?

— Да кто же виноват в том, что все ваши поляки, даже Дворжицкий, меня покинули!

— Не все, государь: ваш покорный слуга с патером Ловичем готовы до сих пор разделить вашу участь; точно также и ваша личная польская охрана.

— Какая-нибудь сотня!

— Но зато отборной польской рати. Вот кабы еще одну хоть такую хоругвь, да сотни две-три молодцов-казаков, разумеется, не изменников-запорожцев, а с Дона, с Урала…

И что же? Как по приказу, в тот же день действительно прибыла в Путивль целая хоругвь польских гусар: набрал ее преданный еще Димитрию польский шляхтич, пан Запорский, из разбредшихся по окрестностям «рыцарей» и «жолнеров» (наемщиков); а под вечер подошел еще давно ожидавшийся отряд кубанских казаков в пятьсот человек.

— Сам Бог за нас! — воскликнул Димитрий. — Теперь ничто уже меня не удержит.

На созванном тотчас же военном совете состоялось решение: дать новым вспомогательным войскам отдохнуть два дня, а на третий отправить их, вместе с тремя тысячами русских ратников, под Кромы. Вести их туда хотел было сперва сам царевич. Но патеры убедили его до времени остаться еще с своим штабом и телохранителями в Путивле; вместо же себя, предоставить пока главное начальство бравому пану Запорскому, который, нет сомнения, оправдает такое отличие и заставит забыть даже пана Дворжицкого.

Накануне выступления пана Запорского в поход, Курбский услышал у себя в прихожей за перегородкой, где помещался Петрусь Коваль, горькие всхлипы. Он окликнул казачка. На пороге показался Петрусь с заплаканными глазами.

— Что треба твоей милости? — спросил он, стараясь глядеть бодрее, но углы рта у него подергивало, а на ресницах дрожали слезы.

— И не стыдно тебе, хлопцу, хныкать, как баба! — укорил его Курбский. — Все о бедняке Огурце убиваешься? Ему же лучше, что Бог его прибрал.

— Теперича, княже, я уже не о нем… Его схоронили, ну, и вечная ему память.

— Так о чем же? Лихой запорожец и слезы роняешь!

— Вот потому-то самому… Уж больно крепко они меня изобидели…

— Кто такой?

— Да все, все! Мне в лагере теперича просто проходу нет; куда ни покажусь, все-то поносят «изменников» — запорожцев и меня зовут уж не иначе, как подлым запорожцем.

— Что же делать, мой милый? Ты-то, понятно, тут ни при чем. Но атаман ваш Рева, сам ведь знаешь, дал подкупить себя и перед самой битвой под Добрыничами покинул царевича. А это разве не подлая измена?

52