— Ведь им, сами видите, приходится каждый раз огибать вот мыс Доброй Надежды, — говорил он, — а нам из Москвы прямехонько через Астрахань и Каспий.
— Но от Каспия еще через всю Персию, — возразил Сераковский.
— Да что Персия! Разве Александр Великий не перешагнул ее точно так же почти без всякой задержки?
— М-да, — протянул патер, обмениваясь с своим младшим собратом многозначительным взглядом. — Но Александр Великий не засиживался три месяца слишком без движения в Путивле.
Это было не в бровь, а в глаз; царевич так и вспыхнул.
— От вас, clarissime, я, кажется, менее всего заслужил бы такой упрек! Если я с нашими слабыми силами не трогался до сих пор с места, то не по вашему ли совету?
— Верно… Московское войско ведь во много раз сильнее нашего…
— И все-таки за те же три месяца не может взять Кром! Значит, пока мы ничего не потеряли…
— А время для его царского величества между тем не пропало бесплодно, — вступился тут патер Лович, — мы усердно упражнялись в науках…
— И начали совершенно ведь случайно, — подхватил царевич. — Вижу на столе у патера Андрея раскрытую книгу…
— Что это, — говорю, — у вас?
— Сочинение Квинтилиана.
— Какого такого Квинтилиана?
— А Марка-Фабия, римского оратора и словесника начала христианской нашей эры.
— К стыду моему, — говорю, — никогда об нем не слышал! О чем же его книга?
— О писаниях греческих и римских.
— Любопытно?
— И очень даже. Угодно послушать?
«И стали мы читать вместе изо дня в день. Потом принялись за грамматику…»
— А теперь и за философию, — добавил молодой иезуит.
— Все это препохвально, — сказал Сераковский. — Будущему монарху нельзя не быть просвещенным, особенно монарху такой страны, как Московия, утопающей еще в глубоком невежестве.
— А вот погодите, — с оживлением перебил Димитрий, — у меня везде заведутся народные школы, в больших городах — академии…
На тонких губах иезуита заиграла ироническая улыбка.
— Вопрос лишь в том, государь, где вы возьмете для них между московитянами хороших учителей?
— Да я буду посылать для этого молодых людей на выучку в Краков, в Прагу, в Лейпциг…
— Прекрасно. Но ранее просвещения, казалось бы, необходимо укрепить в народе корни истинной веры.
— Что русский народ — богомольный, вы, clarissime, наглядно видите здесь же в Путивле: с тех пор, что сюда, по моему приказу, перенесена из Курска чудотворная икона Божией Матери, здесь такой наплыв богомольцев…
— А к нам, иноверным слугам церкви, народ начинает уже привыкать, — досказал опять Лович. — Давно ли, кажется, на наши тонзуры и черные рясы глядели здесь все с недоверием; а теперь первые горожане приглашают нас к себе запросто в дом, просят обучать грамоте их детей; а дети бегут нам сами навстречу, принимают от нас гостинцы… Один мальчик умолял меня даже взять его с собой в Москву, и у меня есть полная надежда обратить его в католичество.
В это время тихонько растворилась дверь, и послышался знакомый всем трем собеседникам голос:
— Можно войти, сударь?
Все трое разом оглянулись. Но стоявший на пороге высокого роста странник с истомленным, сильно загорелым лицом и с длинным посохом в руках показался им с первого взгляда совсем чужим.
— Ужели я так уже переменился, государь? — спросил с улыбкой странник.
По этой улыбке Димитрий сразу узнал своего единственного истинного друга.
— Михайло Андреич! Ты ли это? А я думал, что тебя и на свете-то давно нет.
И, быстро подойдя к Курбскому, Димитрий крепко его обнял и расцеловал.
— Где ты это, братец, пропадал?
— Все в Москве, — отвечал Курбский. — Не мог благоуспешно выполнить твое поручение, государь: Годунов не давал ответа, да и не отпускал из Москвы. А тут он сам внезапно скончался…
— И до нас уже о том весть дошла: привез ее Авраам Бахметев. От него же мы знаем про предсмертную волю Годунова, чтобы Басманов перенял начальство над всеми войсками.
— То-то он по пути обогнал нас! — воскликнул Курбский. — Ну, теперь, государь, твое дело наполовину уже выиграно.
— А разве Басманов не против меня?
— Думаю, что нет. Зачем бы ему-то было дважды навестить меня, так много расспрашивать про тебя? Зачем бы он помог мне потом уйти из Москвы?
— О! Коли так… Но расскажи-ка, расскажи по ряду, что было с тобой.
И стал Курбский рассказывать. Относительно Маруси Биркиной он упомянул только вскользь; даже имя ее произнести было ему теперь больно. Но что задело было Димитрию и обоим иезуитам до какой-то купеческой дочки! Выслушав подробный отчет Курбского о приеме его Годуновым, о посещении его Басмановым и о собственном его, Курбского, побеге из Москвы, они осыпали его вопросами о сыне Борисовом, теперь царе Федоре, о боярской думе, о настроении москвичей.
Расспросы эти были прерваны приходом маленького секретаря царевича. Пан Бучинский приветствовал Курбского чуть ли не также сердечно, как и сам царевич; после чего обратился к последнему:
— А я, ваше величество, должен обеспокоить вас экстренным делом.
— Что такое?
— Да вот вместе с князем Курбским прибыл сюда один странник…
— Да, государь, — подхватил Курбский. — Он прямо из Углича.
Димитрий весь вздрогнул и изменился в лице.
— Из Углича? — повторил он. — Но что ему нужно от меня?
— Он Христом Богом молит дать ему сейчас взглянуть на ваше величество, — отвечал Бучинский. — Не ест, не пьет, пока не узрит вас.
— Да, преупрямый старик, — подкрепил Курбский. — И дорогой сюда, кроме хлеба да воды, ничего в рот не брал. Он помнит тебя, государь, ведь еще с малых лет. Утешь уж старика!