Между тем на вышке Ивана Великого, открытой всем ветрам, наших двух молодых собеседников зимнею стужей порядком-таки прохватило. У Курбского, давно закаленного против всякой непогоды, от морозной сиверки теперь только лицо разгорелось; словоохотливый же спутник его успел уже охрипнуть и в заключение раскашлялся.
— Из-за меня ты, Андрей Васильич, чего доброго, еще простуду себе наживешь, — сказал Курбский. — Довольно мы тут нагляделись.
— Одного я тебе только не показал, — отвечал Бутурлин. — Вон, видишь ли, на Москве-реке снежная горка, где народ толпится?
— Вижу.
— Так там у нас медвежья яма. На последней охоте у Шереметева захватили, вишь, живьем медведицу с медвежатами. Шереметев прислал их во дворец для царского стола; а государь, чтобы народ позабавить, велел соорудить для них на льду логово, да кругом его, вроде как бы горки, завалить снегом. Ну, народ туда так валом и валит.
— Да ведь зимой медведи больше спят, — не добудишься.
— Медведица и то носу не кажет; в медвежатах же ее кровь молодая играет; а народ им еще покой не дает; и дразнит-то и бросает разное съестное. Знаешь что, князь: заедем-ка сейчас туда? Посмотришь тоже: потеха!
Курбский уже не возражал, и, спустившись с колокольни, они велели кучеру везти их на Москву-реку к медвежьей яме. Здесь, на вершине невысокого снежного холма, вокруг ямы, скучились живой стеной любопытные обоего пола. Но то были одни простолюдины, которые, при виде наших двух боярских сыновей, тотчас почтительно расступились. Так оба, без всякого затруднения, подошли к самому краю ямы, огороженной деревянными перилами. Тут Курбский к удивлению своему увидел в числе зрителей и своего казачка, Петруся Коваля.
— Как ты сюда попал?
Петрусь раньше у него не отпросился и потому слегка смешался.
— Уж очень много Биркинские люди наболтали мне про этих медвежат, — поспешил он оправдаться, — а я не чаял, что ты так скоро возвратишься из дворца… Не погневись, княже! Сейчас лечу домой…
— Ладно, — сказал Курбский. — Раз ты уже здесь, так оставайся.
Притихшая было кругом толпа, видя такое благодушие молодого князя, пришла опять в движение и принялась кидать в яму кусочки хлеба. На дне ямы копошилось четверо медвежат. Стоя на задних лапах, с поднятой кверху мордой, каждый из них норовил поймать добычу налету. Но это редко кому из них удавалось: остальные трое отмахивали лапой кусок перед самым носом у счастливца, и тогда все четверо, сердито ворча, валились кубарями друг на друга, — к немалому, конечно, удовольствию зрителей, разражавшихся всякий раз дружным хохотом.
Особенно забавлялась этим одна толстуха, судя по холеному лицу — кровь с молоком, и по беличьей шубке — из купчих. В руках у нее был целый каравай ситного хлеба, от которого она отламывала для медвежат кусочек за кусочком.
— Да полно тебе, тетка, зря бросать-то! — укорил ее сосед, тщедушный мужичонка в рваном тулупе. — Дай взлезть которому-либо на колесо; ну, тогда и корми на здоровье: заработал.
Разумел же он колесо, утвержденное на вершине древесного ствола с обрубками ветвей, возвышавшегося из середины ямы до самых перил.
— Так вот для тебя, вохляка, и полезут! — окрысилась купчиха.
— Для меня-то и полезут: старые знакомые.
— Поздравляю! Где ж вы познакомились?
— В берлоге.
— О!
— Верно тебе говорю.
— В их собственной берлоге?
— А ты думала, в твоей?
Дешевая острота пришлась по вкусу серой толпе и даже самой купчихе. Что же до Курбского, то он (как припомнят, может быть, читавшие нашу повесть «Три венца») прожил простым полещуком более года в Полесье и не раз ходил также на медведя, а потому заинтересовался самим мужичком.
— Ты, любезный, что же, верно из Шереметевских? — спросил он.
Мужичок снял шапку и отвечал, что, точно, из Шереметевских.
— Медвежатник?
— Хошь и не медвежатник (много чести!), а все ж из загонщиков.
Говоря так, он приглаживал ладонью редкие волосы на макушке, которые раздувало порывистым ветром.
— Накройся-ка, — сказал ему Курбский, — ветер, вишь, какой холодный.
— Ничего, господин честной, и так постоим.
— Накройся, — еще настоятельнее повторил Курбский и начал затем расспрашивать о последней медвежьей охоте.
Поощренный таким вниманием, загонщик разговорился. Говорил он не очень-то складно и пустился в излишние еще подробности о том, как ночевали они, загонщики, в лесной сторожке с поленом под головой заместо подушки; как подкрепились чарочкой зелена вина да закусили корочкой хлебца; как под утро разыгралась вьюга и замела медвежий след; как увязли они по пояс в рыхлом снегу и как наконец-то уж добрались до берлоги зверя, где он залег крепко.
— Зверя? — переспросила купчиха. — Да ведь ты говорил все про медведицу с медвежатами?
Загонщик снисходительно усмехнулся.
— А медведица, по-твоему, нешто не зверь?
— Зверь — сам медведь…
— А жена его — звериха?
— Ну тебя, зубоскал! Да живьем-то вы как ее взяли?
— Есть у нас один такой медвежатник, Вавилой звать, самого черта, поди, не испугается. Взял он, это, из костра головню — только искры сыплются — и полез к ней ползком в гости, в самую берлогу.
— Вот бесстрашный! Ну, а она что же?
— Старуха-то? Спит, знамо, своей зимней спячкой, во сне лапу сосет, а около жмутся ее ребятки-медвежата. Ткнул он ей тут горящей головней прямо в морду, — хошь не хошь, проснулась, да как заревет благим матом!
— Ай, страсти какие! Ну и что же? Накинулась на твоего Вавилу?