— Пожалуйста, не беспокойтесь, пане гетман! — предупредил он старика, который показал вид, будто хочет также встать с кресла ему навстречу. — Ваше здоровье?
— Лучше и не спрашивайте, государь! — отвечал Мнишек, болезненно морщась. — Вы слышали ведь о двух московских переметчиках?
— Слышал, пане. Кто они такие?
— Называют они себя сыновьями боярскими. Так ли это или нет, мы скоро узнаем. Но они — будущие подданные вашего царского величества, а потому не благоугодно ли будет вам самим допросить их? Пан Тарло! введите-ка их сюда.
Введенные вслед за тем паном Тарло два перебежчика были люди еще довольно молодые, а их благообразные лица великорусского оклада и надетые на них сверх кафтанов шелковые ферязи (длинные кафтаны без перехвата, застегивавшиеся петлицами и пуговицами) показывали, что оба, действительно, не простого звания. Стоявший около кресла царевича Курбский своим богатырским телосложением и мужественной красотой первый привлек на себя их внимание; но когда тут Димитрий предложил им подойти ближе, они поняли, что он, этот на вид довольно неприглядный молодой человек, но с быстрыми, проницательными глазами и гордой осанкой, и есть именно царевич.
На вопрос Димитрия, точно ли они боярского рода, старший из двух почтительно, но безбоязненно отвечал, что сам он — из рода Болтиных, а товарищ его — из рода Чоглоковых.
— Наслышан я уже и о Болтиных, и о Чоглоковых, — сказал царевич, — и приходом вашим очень доволен.
— А уж мы-то как удоволены, что допущены пред твои пресветлые очи, надежа-государь!
— И давно вы из Белокаменной?
— Да погостили мы там с товарищем месяца три назад.
— Так вы оба не тамошние?
— Никак нет: мы калужские; под Калугой же и забрал нас в свое ополчение воевода царский, князь Мстиславский; под Брянском соединился он с князем Димитрием Шуйским, откуда уже всею ратью двинулись сюда на выручку Басманову.
— Так, так. И велика ныне вся их воинская сила?
— Да тысяч, почитай, до пятидесяти станет. Димитрий озадаченно переглянулся с Мнишеком.
Тот в ответ только многозначительно повел своими пушистыми бровями и крякнул. Болтин заметил удручающее впечатление, произведенное его сообщением на царевича, и поспешил его успокоить.
— Да ты больно-то, государь, не полошайся. Войско войску рознь: наше набрано с бору да с сосенки, мало еще приобучено к ратному делу; да и кому охота воевать против своего природного государя.
Слова эти, видимо, ободрили опять Димитрия.
— Вы оба недавно ведь из Москвы, — сказал он. — Так расскажите же по всей правде, что толкуют там в народе?
— По всей правде сказать, — начал Болтин, — народ наш как в дурмане ходит и сам хорошенько не ведает, чему верить, чему нет. В церквах Божьих ведь с амвона, по царскому велению, анафему возглашают некому беглому монаху Григорию Отрепьеву, что на Литве появился и самозванно принял будто бы имя убиенного в Угличе царевича Димитрия. Но правда, как искра под валежником, тлится, пока пламенем не вспыхнет; молва все растет да растет, что царевич точно спасся от Борисовых убийц. А тут пошли еще разные знамения: на небе два месяца, три солнца; в облаках бьются словно огненные рати; бурей сносит вышки с теремов боярских, кресты со святых храмов; среди бела дня волки стаями бегают по улицам, кидаются на людей, пожирают друг друга.
— А сам Борис ничему этому веры не дает?
— То-то, государь, что и на него словно страх напал. Когда летось над Москвой поднялась эта большая звезда хвостатая, он нарочито вызвал из Инфляндии ученого звездочета.
— Вот как! И что же тот предрек ему?
— Доподлинно-то никто о том не знает. Но ходит слух, будто звездочет объяснил, что хвостатые звезды посылаются Господом Богом всякий раз перед великими бедствиями народными, дабы государи берегли и себя и народ, особливо перед чужеземцами. Тут Годунов еще пуще всполошился, велел, слышно, в ночную пору привезти к себе во дворец на допрос из Новодевичьего монастыря твою, государь, благоверную матушку-царицу, инокиню Марфу.
— И ее то, схимницу, не мог оставить в покое! — воскликнул Димитрий, гневно сверкая глазами. — Что же она на допросе показала?
— Прямо показать, что сын ее жив, у нее, знать, духу не достало. Однако ж она все-таки не утаила, что слышала от людей, коим должна верить, будто сын ее спасся и проживает теперь где-то за рубежом. Когда же Годунов стал требовать, чтобы она назвала ему этих верных людей, она отвечала, что тех людей уже нет на свете. Но при допросе была и жена Борисова, царица Марья. Нравом она крута, разгорчива, — и, Боже мой! Как схватит со стола горящую свечу, да с угрозой на твою царицу-матушку: «Сейчас говори, кто они, изменники! Не скажешь, — выжгу тебе очи…»
Царевич, слушавший до сих пор с затаенным дыханьем, привскочил даже в кресле.
— Этого я им, клянусь Богом, во век не прощу!
— Не клянись, государь, — сказал Болтин. — Борис Федорович не дал твоей государыни-матушки в обиду, просил ее не поставить в вину царице Марье ее горячность…
— И отослал матушку обратно в монастырь?
— Отослал со всем почетом. Сам-то он не так уж лют…
— А в прежние годы был и светлодушен и многомилостив, — подхватил товарищ Болтина, Чоглоков, которому, видно, также не терпелось вставить свое слово.
— Это что он во время мора голодающим свои житницы раскрыл? — заметил Димитрий.
— Да, и нищую братию из своей казны щедро оделял; а разбойников, что развелись от голодухи по большим дорогам, целыми шайками извел. Да, признаться, не житье от него и грабителям якобы законным — приказным: дьякам и судьям.