— Да кем взят-то? — нашелся снова изворотливый шут. — Я, признаться, не хотел выдавать князя; но коли на то уж пошло.
Неизвестно, до чего бы он еще договорился, не ворвись в это самое время в комнату один из младших адъютантов гетмана.
— Разве вам не сказано, что совещание совершенно секретное? — вскинулся на него Мнишек.
— И не дерзнул бы войти, ваша ясновельможность, но такой экстренный казус…
— Что же именно?
— Его царскому величеству угодно было дозволить запорожцам похоронить убитых москалей…
— А те первым делом стали обирать мертвых и подняли из-за дележа такую драку…
— А кто призвал к нам этих грабителей? — не без злорадства заметил пан Тарло. — Не князь ли Курбский, обвиняющий теперь в грабеже других?
— Князь сам еще сегодня называл запорожцев вороньем, — вступился за своего друга царевич.
— Да, они — черное воронье, — сказал Курбский, — но что хуже — воронье черное или белое — уж право не знаю.
— Из-за чего же мы наконец спорим? — заговорил тут патер Сераковский. — Как сама война, так и грабеж на войне, — malum necessarium, полезное зло, — полезное, ибо временно утоляет зверские инстинкты грубых воинов. Кто, скажите, не нуждается в бренном металле? Еще Демосфен назвал деньги — nervus rerum, нервом вещей. А засим, мне кажется, вопрос исчерпан.
— Да, военный суд созывать теперь как будто и не для чего, — отнесся Мнишек к Димитрию, и когда тот в ответ только вздохнул и повел плечом, старик-гетман объявил совещание закрытым и пожал на прощанье руку как Курбскому, так и пану Тарло. — Очень рад, панове, что все уладилось ко всеобщему удовольствию; очень, очень рад!
— У ясновельможного пана, кажется, на душе еще кошки скребут? — тихонько спросил Балцер Зидек пана Тарло, заметив, каким свирепым взглядом тот проводил Курбского, удалившегося из комнаты первым.
— Какие кошки? — сердито спросил в ответ пан Тарло.
— А те, которых мы с вами вчера проглотили и которых сейчас вот из горла у нас за хвост тащили. Препротивное чувство, совершенно согласен с вами.
— А все вы, Балцер. Ваша же выдумка. Еще умная голова!
— Да глупцы, милый пане, разве когда глупят? Для них глупости — хлеб насущный. Глупят одни, умные люди.
— Однако ж на нас с вами все-таки легло скверное пятно.
— Всякое пятно, дорогой пане, коли не смоется дождем, то от времени и солнца полиняет. Но нашему общему врагу это так не сойдет!
— Так вы что-нибудь против него уже замыслили?
— Покуда-то нет. Но ищите — и обрящете. Случай, верно, найдется.
Случай, действительно, нашелся, — и даже очень скоро.
Обедал Курбский вместе с царевичем за гетманским столом. Домашний повар Мнишка, сопровождавший его и на походе, был великий мастер по своей части. В описываемый день, когда к гетманскому столу было приглашено все запорожское начальство, искусник-повар приложил особенные старания, и обед, точно, вышел на славу. Но душевное настроение Курбского было такое угнетенное, что он не сумел оценить чудеса кулинарного искусства, к концу же обеда, когда началась общая попойка, встал из-за стола и, под предлогом головной боли, ушел к себе. Здесь он с недоумением увидел на подоконнике целую груду медовых пряженцов. Он ударил в ладоши. Верный казачок его Петрусь Коваль не замедлил предстать перед ним; на открытом лице его играла лукавая улыбка.
— Что это такое? — спросил Курбский, указывая на пряженцы.
— Сластены, гостинцы.
— Вижу, что не ржаной хлеб. Но для кого это?
— Для тебя, милый княже, все для тебя. Отведай-ка: во рту тают.
Чтобы не обидеть мальчика, Курбский отломил кусок печенья и сунул в рот.
— Ну, что, невкусно разве? — спросил Петрусь с той же усмешечкой.
— Очень даже вкусно. Спасибо, братику. Но с чего тебе вдруг вздумалось?
— Не мне вздумалось.
— А кому же?
— Сам не догадаешься?
— Как же мне догадаться? Никому здесь, кроме тебя, на ум не придет угощать меня сластями.
— Здесь, в лагере, пожалуй, что и нет. Ну, а по соседству, примерно в Новеграде-Северском…
Курбский так и обомлел.
— В Новеграде?.. — пробормотал он.
— Ну, да, в замке: от города-то камня на камне не осталось.
— Но и там я ни души не знаю…
— Ой ли? Не знаешь даже Марьи Гордеевны Биркиной? А она-то, голубушка, нарочно еще сама для тебя потрудилась, пекла своими белыми ручками…
Курбскому стоило не мало усилия над собой, чтобы не выдать своего душевного волненья.
— Теперь припоминаю, — сказал он с притворным равнодушием, но глубоко переводя дух. — Одно время она состояла при панне Марине Мнишек и видела меня с царевичем у старшей сестры ее, княгини Вишневецкой; а потом уехала со своим дядей, купцом Биркиным, сюда, в Северскую землю…
— Ну, вот, а прознавши, что и ты тоже здесь, — подхватил Петрусь, — прислала тебе сладкую весточку: сердце сердцу весть подает.
— Полно вздор городить! Прислала просто по доброй памяти. Но с кем! Ведь ни в замок, ни из замка никого не пускают.
— Доброй волей не пускают, а коли у кого есть своя лазейка, так кто тому запретит?
— А! Вот что! Ну, ну, говори дальше.
— Заметил ты, княже, может, молодчика, одних, почитай, лет со мной, что толкается тут меж палаток с коробом всяких сластей: пряников, рожков, орехов, винных ягод? Трошкой звать.
— Нет, не приметил.
— Где ж тебе, вельможе, замечать всякого смерда! А я-то с этим Трошкой давно уж дружбу свел.
— Потому что сам куда лаком до сластей?